logo search
Archive / ветка сакуры Овчинников / ovchinnikov_vsevolod_vetka_sakury

Область ограничений и область послаблений

Японская мораль постоянно требует от человека огромного самопожертвования ради выполнения долга признательности и долга чести. Логично было бы предположить, что та же мораль насаждает аскетическую строгость нравов, считая грехом физические удовольствия, плотские наслаждения. Именно такую позицию, кстати говоря, занимает в данном вопросе буддизм.

Поэтому вдвойне неожидан факт, что японцы не только терпимо, но даже благожелательно относятся ко всему тому, что христианская мораль называет человеческими слабостями. Хотя Япония – буддийская страна, ее жизненная практика вступает здесь в резкое противоречие с учением Будды.

Воздержанность, строгий вкус, умение довольствоваться малым вовсе не означают, что японцам присущ аскетизм. На них давит тяжкое бремя моральных обязанностей. Их связывают по рукам и ногам путы бесчисленных правил поведения. Но наряду с жесткими ограничениями японский образ жизни сохраняет и лазейки, которые ведут к распущенности нравов. Японская мораль лишь подчеркивает, что плотским наслаждениям следует отводить подобающее, причем второстепенное, место.

Двойственность японской натуры проявляется в контрасте между суровым, бескомпромиссным подавлением личных порывов во имя долга и поразительной терпимостью к человеческим слабостям, на которые японцы смотрят скорее как на человеческие радости.

Драматизм жизни для японцев в том и состоит, что физические удовольствия сами по себе не заслуживают осуждения, не составляют греха, но человек в определенных случаях вынужден сам отказываться от них ради чего‑то более важного.

Излюбленный афоризм американцев о том, что людьми прежде всего движет стремление к счастью, представляется японцам аморальным. Счастье, на их взгляд, – это лишь приятный момент отдыха, как бы перекур на пашне, но никак не движущая сила и не цель жизни.

«Избегай излюбленных удовольствий, обращайся к неприятным обязанностям» – эта строка, завершавшая когда‑то сто законов Иеясу2, доныне живет как пословица. Сила воли, способность ради высшего долга отвернуться от наслаждений, которые вовсе не считаются злом, – вот что японцы почитают добродетелью.

В противоречивом сочетании требовательности и терпимости опять‑таки проявляется идея подобающего места. Жизнь разграничена на круг обязанностей и круг удовольствий, на область главную и область второстепенную, в каждой из которых действуют свои мерки, свои нормы поведения.

При всем том, что японскому образу жизни присуще суровое подавление личных порывов, секс в этой стране никогда не осуждался ни религией, ни моралью. Японцы никогда не смотрели на секс как на некое социальное зло, никогда не отождествляли его с понятием греха, не видели необходимости окружать его завесой тайны, скрывать от посторонних глаз как нечто предосудительное.

Японец как бы ограждает в своей жизни область, которая принадлежит семье и составляет круг его главных обязанностей, от развлечений на стороне – области тоже легальной, но второстепенной.

Жена японского служащего привыкла к тому, что, как правило, видит мужа лишь два‑три вечера в неделю. Хотя в Токио насчитывается восемьдесят тысяч баров и обойти их все (по вечеру на каждый) можно лишь за 219 лет, порой начинает казаться, что многие дельцы одержимы именно этой идеей.

Жены безропотно терпят подобные отлучки. Существует выражение: «Вернуться домой на тройке», весьма своеобразно введшее русское слово в японский обиход. Приведенная фраза означает, что пьяный глава семейства вваливается в дверь среди ночи, поддерживаемый под руки двумя девицами из бара. Жена обязана в таком случае пригласить спутниц в дом, угостить их чаем, осведомиться, рассчитался ли муж по всем счетам, и с благодарностью проводить их.

Не забавы мужа на стороне, а проявление ревности жены – вот что в глазах японцев выглядит аморальным. (Терпимость к такого рода похождением касается, впрочем, лишь женатых мужчин, но отнюдь не распространяется на замужних женщин.)

При этом необходимо подчеркнуть, что восточные традиции многоженства не имели широкого распространения в Японии. Даже система наложниц, процветавшая в феодальном Китае, не оказалась в числе других привившихся оттуда заимствований. (Хотя по законам Иеясу наложница допускалась как особая привилегия высшего сословия, вовсе запрещенная для простолюдинов, – мораль в целом смотрела на это отрицательно.)

С точки зрения японца ввести любовницу в семью – значило бы нарушить границы двух областей жизни, которые всегда должны быть изолированы друг от друга; нанести ущерб главному ради второстепенного; короче говоря, нарушить заповедь «всему свое место».

Итак, японская мораль весьма снисходительна к человеческим слабостям. Считая их чем‑то естественным, она отводит им хотя и второстепенное, но вполне узаконенное место в жизни. Это никак не вяжется с укоренившимся на Западе взглядом относительно духа и плоти как враждующих в человеке силах, первая из которых олицетворяет добро, а вторая – зло.

Двойственность человеческой натуры японцы толкуют по‑иному. Они считают, что у всякой души есть как бы две стороны: мягкая и жесткая, подобно тому как одна и та же рука может разить врага и ласкать ребенка. Нельзя ценить лишь душевную мягкость, порицая жесткость, или наоборот. К жизни надо всякий раз обращаться именно той стороной души, какой надлежит.

Поскольку японцы не видят в людской натуре противоборства духа и плоти, им также не присуще смотреть на жизнь лишь как на столкновение добра и зла.

Западная цивилизация с детских сказок приучает людей к тому, что в конце концов всякое добро вознаграждается. Именно из‑за отсутствия подобных концовок многие произведения японской литературы кажутся иностранцам незавершенными. Японцев же куда больше, чем формула «порок наказан, добродетель вознаграждена», волнует в искусстве тема человека, который жертвует чем‑то дорогим ради чего‑то более важного. Поэтому излюбленный сюжет у них – столкновение долга признательности с долгом чести или верности государству с верностью семье. Счастливые концовки в таких случаях вовсе не обязательны, а трагические воспринимаются как светлые, ибо утверждают силу воли людей, которые выполняют свой долг любой ценой.

Когда после капитуляции американцы конфисковали японские фильмы военных лет, представители оккупационных властей с удивлением отмечали, что им никогда не доводилось видеть более явной антивоенной пропаганды. Эти картины редко заканчивались чествованием победителей. Упор в них делался не на парадную сторону войны, а на ее тяготы: изнурительность маршей, окопную грязь, слепой случай, от которого зависит солдатская жизнь в бою. Они куда чаще показывали семьи, только что получившие с фронта весть о гибели кормильца, чем выздоровление раненых воинов.

Это было полной противоположностью батальным лентам Голливуда. Но именно фильмы, превозносившие меру солдатского самопожертвования, лучше всего служили тогда интересам милитаристской клики. Создатели их хорошо знали это.

Нечто подобное ощущаешь сейчас у телевизионного экрана. Порой кажется, что многосерийные бытовые драмы задуманы как протест против закостенелого семейного уклада, как призыв жить, повинуясь голосу сердца. Японцы же отнюдь не обязательно воспринимают эти фильмы именно так.

Вот типичный сюжет. Родители требуют, чтобы сын разошелся с невесткой, которая пришлась им не по нраву. И сын вынужден сделать это, хотя любит свою жену. Сила его характера проявляется, на взгляд японцев, не в том, чтобы воспротивиться родительской воле, а в том, чтобы смириться с нею.

Итак, есть время, когда человек руководствуется обязанностями, когда над ним довлеют ограничения; и есть время, когда наступает черед удовольствий, когда можно свернуть в область послаблений. Но там, где эти две стороны жизни вступают в противоречие, выбор бывает лишь один: человек должен поступать не так, как ему хочется, а так, как в его положении надлежит.

Деление жизни на область ограничений и область послаблений, где действуют разные законы, объясняет присущую японцам склонность к «зигзагу». Народ этот на редкость непритязателен ко всему, что касается повседневных, будничных нужд, но может быть безудержно расточительным, когда речь идет о каких‑то праздниках или торжественных случаях.

Обычай осуждать сверхмерное потребление доныне сохранился у японцев. Но требование умеренности касается лишь будней. Быть скаредным, прижимистым, даже разумно расчетливым в таких случаях, как, например, свадьба или похороны, так же аморально, как быть невоздержанным в повседневном быту.

Японцы употребляют крепкие напитки; многие из них, а особенно простой народ, даже любят их и часто, по праздникам, напиваются допьяна; но со всем тем склонность к сему пороку не столь велика между ними, как между многими европейскими народами; быть пьяным днем почитается у них величайшим бесчестием даже между простолюдинами; и потому пристрастные к вину напиваются вечером, после всех работ и занятий, и притом пьют понемногу, разговаривая между собой дружески, а не так, как у нас простой народ делает: «тяпнул вдруг, да и с ног долой».

Из пороков сластолюбие, кажется, сильнее всех владычествует над японцами. Хотя они не могут иметь более одной законной жены, но вправе содержать любовниц, и сим правом все люди с достатком не упускают пользоваться, часто даже чрез меру.

«Записки капитана В. М. Головнина в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах».

Японцы быстро напиваются, но зато так же быстро трезвеют. Похоже, что они упражняют силу воли умением то целиком распускать, то вновь натягивать вожжи. В компании японцев иностранец чувствует себя на первых порах слишком трезвым: ему кажется, что собутыльники вот‑вот свалятся под стол. Зато потом он не может сразу взять себя в руки, как остальные.

Д. Инрайт, Мир росы. Лондон, 1954.

Японцы – загадка нашего века, это самый непостижимый, самый парадоксальный из народов. Вместе с их внешним окружением они столь живописны, театральны и артистичны, что временами кажутся нацией позеров; весь их мир – как бы сцена, на которой они играют. Легкомысленный, поверхностный, фантастичный народ, думающий лишь о том, чтобы понравиться, произвести эффект. Здесь невозможны обобщения, ибо они столь различны и противоречивы, столь непохожи на все другие азиатские народы, что всякие аналогии отпадают. Это натуры самые чуткие, живые, артистичные и в то же время самые невозмутимые, тупые, примитивные; самые рассудочные, глубокие, совестливые и самые непрактичные, поверхностные, безразличные; самые сдержанные, молчаливые, чопорные и самые эксцентричные, болтливые, игривые. В то время как история объявляет их агрессивными, жестокими, мстительными, опыт показывает их покладистыми, добрыми, мягкими. В те самые времена, когда складывалась изысканная утонченность чайного обряда, проявляли ни с чем не сравнимую жестокость. Те самые люди, которые провели половину жизни в отрешенном созерцании, в сочинении стихов и в наслаждении искусством, посвятили другую половину разрубанию своих врагов на куски и любованию обрядом харакири.

Элиза Скидмор, Дни рикши в Японии, Лондон, 1891.